География рассказа. Что же вы наделали, итальянцы?

География этого рассказа обширная: в пространстве - от Флоренции до Читы, во времени - от эпохи Ренессанса до начала бандитских войн в России, то есть от 1400-х до 1989 года. Любой человек, как и любое произведение, - это, прежде всего, география, время и место, в которых воспринимается событие.

Рассказ признан художниками - графиками и живописцами. Персонаж рассказа - выпускник института им. В. Сурикова, ныне живёт недалеко от Москвы и работает в лучших художественных мастерских страны (напишем так, чтобы не выдавать:)) Почти 30 лет тому назад мы жили с ним в одной мастерской и делили пополам горбушку хлеба... Такое не забывается.

_________________________________________________

***** Чита, начало 1990-х годов.

     Время и персонажи миновали безвозвратно.

   Но сохранились в рассказе. Случалось, мы жили и так.

   И никогда не говорили – креативно, толерантно, мастер-класс.

   Слуги Воланда – попугаи и бандерлоги не вспомнят о нас…       

   1

     Стылый смог ползёт по городу. Падает белый снег. Настроение – пречёрное. Волки позорные – вот мы кто! Снова, наверное, пьют у Славки в Мастерской. Но кто же мне вчера в глаз врезал?

   Странно, что еще туалет на вокзале работает. Бесплатно. Сволочи, до чего унитаз этот вонючий загажен, аж в ноздрях полно вони. В этом унитазе – все мы. Что на дверях туалета малюют подонки! Кто слова такие этим хрюкающим мразям в головёнки втемяшил, где они такие собачьи и свинячьи позы партнёров видели? Художники…    

   Как холодно, и снег уже заледенел намертво, Во рту сухо, противно. И оглушительно бьют изнутри, в мозг, горячие и душные волны, дышать нечем! Что же, ты милая светлоглазая, так жалостливо смотришь на меня? Ты себя пожалей, мужа своего трезвого и в трезвости же умного. Вот грохнусь сейчас на тротуар и сдохну. И никто не подойдёт! А сколько их валом валит с площади. Там всё гремит и звенит морозно духовой оркестр, и говорят, говорят, говорят с трибун. А они – идут, идут, орут что-то, Милиционеры в чёрных полушубках раскорячили ноги на углах и улицах. Разрисованные блатные фиксами жёлтыми сверкают, скалятся. Все в кумаче и галдеже. Старушка в чёрненьком прижала к груди сетку с коробками спичек. Вытаращились – где столько набрала! А небо прокопчённое. Как нехорошо на меня этот мужик с красным бантом и красной же тряпкой на рукаве смотрит! Ему-то что я сделал? Правда, лапсердак на мне неважнецкий, рожа опухшая. Но что я им всем сделал?    

   Нет, я всё-таки доползу до Мастерской, а то эти волки позорные всё без меня выхлещут. Но кто же мне вчера в глаз врезал? Господи, как они орут дико, будто их режут, как свиней, на кумачовые праздники.

   - Братилы, кенты, пиво на Ленина дают. Мусора кордоны ставят!

   Да, загуляла нищета, затрясла лохмотьями. И ломятся рожи – фиксатые, розовые, белые, гладкие и небритые. Сплошное сало. А пиво вонючее. Вывернет сейчас меня. И не до дойду до Славки. Жаль мне будет всех вас. Упаду и увижу Битву при Сан-Романо, Паоло ди Доно – человека по прозвищу Уччелло. И снова как в студенческом сне второй Паоло, Паоло Веронезе наклонится надо мной и блеснет в его глазах слеза.

   Ах, что же вы наделали, итальянцы!

   Господи, ты чувствуешь зверский холод? И икры ног сводит судорога. Такого со мной в Твери не было. И на Сахалине не было. А вот в Читаго обнаружилось. Да… Все от водки. Нет, так пить нельзя. Надо – больше… А Славка говорит, что больше пить не будет. И добавляет: меньше – тоже.    

   Впрочем, об итальянцах… Кажется, это было утром 1 июля 1432 года. Двадцать рыцарей Флоренции столкнулись с рыцарями миланского герцогства. Сверкающие латы, пурпурные плащи, белые лошади, длинные копья – и все такое. Ржание и треск, крики и звон. Я иногда вижу и слышу это. Даже запах крови и пота доносится издалека. И жаль мне флорентинца Николо да Толентино и сраженного им кондотьера Бернардино дела Карда… А Славка все же сволочь изрядная, на массовку ставит. На выставках одно – сплошной портрет БАМа рыбаки, герои, все в кумаче и – прочая, прочая, прочая. А в Мастерской – другое, для будущего что ли? Куда он все это бережет, ума не приложу. Кого это там милиционеры вяжут? И струю из баллончика прямо в харю. Ужас, как он заизвивался на грязном снегу. А на площади наяривают – «Славься, Отечество…» И речи, речи, речи, грохочет, грохочет башибузукское – «Ур-ррра-ааа».

   Нет, я всё-таки дотащусь до Мастерской. Погодите, волки позорные, доберусь я до вас!

   Бернардино дела Карда, ты же раньше служил у флорентинцев, дружил с Николо да Толентино, но потом переметнулся к съенцам. А это все равно, что предать брата! А художник, наверное, жалел тебя, ему даже жаль было писать твоё красивое лицо, и остался ты на веках с опущенными забралом за мгновение до смерти. Но только через двадцать четыре года Уччелло написал «Битву при Сан-Романо». Отсюда и начались все мои беды… Выпьют все, волки позорные, без меня. Ног не чую, тяжело, сдохну тут. Что я им всем сделал, почему так смотрят они на меня, как моя шипящая гадюкой соседка? Товарищи, кенты, братилы всякие. А я кто?.. Зачем я им нужен, главное – для чего?

   Наивный, я раньше говорил здешним Начальникам, что всё должно быть шедевром (иначе мир рухнет!) – и стена и, роспись стены в школе, и сама школа. Кричал, что нельзя на их уродливых зданиях исполнять хорошие работы. Они спрашивали:

   - Па-ачему же это низ-ззя? Вам платят – делайте.

   И все нормально, восьмой год в этом затхлом городе халтурю, и по два куска зараз с волками позорными пропиваю. Подонок я последний. Сейчас, наверное, мама по свежему снежку идёт с заледеневшим вёдрами к клубящемуся морозным паром колодцу и всё время думает обо мне. Сейчас бы возле неё оказаться, но в другом виде. Снег на Алтае не то, что здесь – тёплый и мягкий, как свежая овчина, покрытая алмазным куржаком. Живой снег! А здесь – твёрдый как лёд, бугристый, заплёванный, будто долго-долго тысячи несчастных бесцельно топтались на нём и блевали на его свежесть недоваренным и протухшим минтаем вместе с разведённым вонючим пивом. И я был вместе с ними, - такой же, как они. А мама с вёдрами далеко-далеко отсюда светло думает обо мне. 

   Мразь я последняя и Художника в себе растоптал и выблевал. А ведь увидел как-то в лунную яркую ночь белые до сабельного блеска берёзы! 

   Кто это там, на площади, кричит писклявым голосом: «Мы за однопартийную систему! Да здравствует единство партии и народа!»? Наверное, горбатенький, худенький, замёрз в тёплом дорогом пальто. Какое выразительное лицо у этого студентика, как горят его глаза. Несчастный, и плакат держит – «Народный фронт поможет народу». Занятно. Но, воля ваша, всякий фронт всегда был в тягость. И не только народу. А тот, в «Жигулях» белых, колоритная фигура. Я у него пять раз за четвёртый билет бутылку водки брал. И женщины с детьми… Как жаль, что я болен – и это неизлечимо! Эй, душа, где ты? Молчишь? Ну молчи, молчи, я тоже не спорю… Потом останутся и этот горбатенький, и тот студентик, и мужик с красной тряпкой, и колоритный в «Жигулях». И женщины с детьми. Будут потом портреты вождей, транспаранты, бесконечно падающий мохнатый, такой свежий снег, который всё же загадят и заплюют. Но как же потом будет жить моя мама, мамочка моя? Бедная, она и сейчас шлёт с семидесяти рублей пенсии деньги Ленке, и не знает, что Ленкин муж, алкаш несчастный, тут же их отбирает у неё на вздорожавший самогон. Алёшку выгнали с третьего курса Художественного института. Поганец, боится ехать к матери в деревню. А как он позировал, когда я писал дипломную работу – «Паоло Веронезе перед картиной «Битва при Сан-Романо». У меня была такая мысль – Веронезе должен был как бы изучать Законы Перспективы, подсмотренные Уччелло у природы. (У людей только правила, но лишь у природы – Законы). Вот тогда мой учитель и посмотрел на меня так, как смотрят на обреченных. И сказал, отрешенно глядя в огромное окно Мастерской, за которым утопал в снегу Питер:

   - Талант – не благо. Талант – жестокое наказание. С чего это вы, молодой человек, так часто керосините? Художник должен пахать. Заметьте, от частой вспашки плуг блестит. Так и с талантом.

   - А в керосине он дольше сохраняется, - буркнул я тогда в ответ.

   Говорят, что ответ мой стал легендой Академии. Впрочем, не знаю, правда ли это, мне же об этом сказали лет через семь, когда я был уже далеко от Академии.

   Да, наказание или даже проклятие. В этом затхлом городе от меня требуют расписывать стены каких-то профтехмедбледучилищ, малевать плакаты и лозунги. Это банально, но факт: главное – мысль и душа. Но Начальник из фонда Управления только руками развёл добродушно: 

   - Мыслей много. Ты заказчика удовлетворяй, Вася. Вот – мысль. 

   Как здесь холодно и чертовски хочется жрать. А там, на площади, все говорят, говорят, говорят. Улицы перекрыты, кафе закрыты, такси и трамваи стоят.

   Всё-таки я добреду до мастерской. Волки позорные, подождите с питьём, я всё равно дойду до вас. Людей я всегда боялся, но волки позорные – моя стая. Но зачем-то я нужен и людям. Для чего?..    

   2    

   Славка был образцово пьян, и его дёргал за грязный свитер какой-то лохматый субъект. Славка плевал ему в лицо, говорил гадости и тут же утирал плевки рыжей своей бородой. Они не то смеялись тускло, не то рыдали заразительно. Обычная картина. Я сказал:

   - Мужики, не дайте помереть.

   Не дали – налили полный стакан водки и тут же потребовали талоны и деньги. Лохматый оказался композитором. Не Моцартом, не Сальери, а просто композитором. Наверное, в этой области нет ни одной берёзки, на которую не мочился бы этот деятель, воспевая их в своих песнях, исполняемых только в дни юбилейных дат колхозов. Нет, не заводов. (Вся промышленность каторжан – подсобка одного из заводов Форда). К тому же композитор был другом моего знакомого – писателя, знаменитого тем, что во время выступления в сельском клубе (лично он утверждает – «в клубу») успел заткнуть рот пыльным микрофоном, чтобы не рыгнуть. Но потом все же рыгнул. Потому знаменит и какой-то член чего-то. Занятно, как это выглядит в натуре?    

   Поначалу мы пили мало. Много говорили. Оказалось, что в глаз мне вчера врезал Славка, а я его укусил за ногу. Потом мы пили больше. Композитор играл на гармошке и пел про берёзки и человека, который повсюду приходит как хозяин, над ним грязно издевался Славка. А мне было жаль Николо да Толентино, горбатенького студентика, того в «Жигулях» белых, старушку в чёрненьком, разрисованных с жёлтыми фиксами, Бернардино дела Карда, - все они виделись мне в Перспективе Уччелло, которую изучал Паоло Веронезе. И получалось странное – начало этой картины оказывалось на заднем плане, где по чистому белому снегу с заледеневшими вёдрами шла, улыбаясь, моя печальная мама, а снег у самого багета был загажен и безнадёжно мертв… Картины надо уметь смотреть с обратной стороны.

   И тут я признался:

   - Славка, милый ты хрен собачий, какая же я сволочь, роспись стены и витражи для этой вечно капремонтной облболницы я украл. Украл у старого голландца Дельфтского.

   - Ну и что! – оскалился Славка. – Все воруют. Хоть бы исполняли, гады, порядочно. Вон, - приятель мой ткнул в композитора, - тоже ворует, где попало, уродует по-своему. А ты, вместо того чтобы, чтобы деньги делать, ерундой занимаешься. Знаешь, что Донателло сказал твоему Уччелло? «Эх, Паоло, из-за этой твоей перспективы ты, верное, меняешь на неверное…» Голодным он умер!

   - Перспектива с латыни – видеть насквозь! Не лезь со своим Владивостоком в Академию художеств! – крикнул я. – Не сворачивай с утра кровь порядочным людям!

   Как всегда у нас вспыхнул бешеный и безобразный спор. Я орал, что муки творчества – это муки совести, что мы запились в этом затхлом городе, где сплошной бардак и в душах, и в умах, что я пью гадость и от того мне больно и стыдно, хочется повеситься. А эрогенные зоны власти и богачей выискивать не научен! Вы тут все можете это, а я – нет…

   Тут заблеял композитор:

    - Встань-ка, милка, встань-ка, милка,

   Встань-ка, милка у куста,

   Покажи мне, моя милка

   Эрогенные места! 

   Бросил гармошку и пошел вприсядку вокруг стола. Заходили в пляске стаканы с водкой и тарелки с окурками…

   Славка кривлялся высокомерно – ерунда, изрекал он, а если не ерунда, то пусть мук и страданий будет больше, после них и рождается нечто глубинное. Витий! Что-то о судьбе Отечества вякал, жалобно и тяжело дыша, наш композитор. Потом я плакал и кричал, что уеду домой, в деревню, к маме, а Славка, подлец, хохотал мне в лицо и брызгал слюной, мокрая красная тряпка язвительно извивалась в чёрной пробоинке его рыжей бороды. 

   - Маму жалко. А я дерьмо поганое и вонючее…

   - Все мы дерьмо, - упивался Славка, - Запомни – в Сибирь ворота широкие, а выезда для таких, как ты, нет. Могила!

   А глаза его были больные, какой-то уголёк тлел в них. Потом он полез целоваться, а я, неожиданно для себя, врезал ему в скулу. Мы покатились по полу – ультрамарину, охре, краплаку, палитрам, подрамникам и кистям. Всё смешалось. И, конечно, Славка укусил меня за ухо. Композитор бил нас обоих гармонью. Было страшно, было больно – всё равно…     

   Потом пришли два старых товарища, тоже волки позорные с тремя пузырями: продали статуэтку – копию Давида. За ними тащилась безобразно пьяная женщина в рыжем парике и с полкило косметики на дряблых щеках. Волчица эта облезлая держала в грязных руках трёхлитровую банку браги. Мы глянули со Славкой на славную троицу, обнялись, всхлипнули и тут же успокоились. А к вечеру город в честь праздника напился до смертельного ужаса.

   Мы – тоже.

*****

   3    

   Мы лежали в обнимку на полу. Все. Лохматины композитора и белый лоб его были в кобальте и охре – любимых красках больного гения Врубеля. На волчицу смотреть не хотелось. Ночью она кокетничала, что женщине дают столько на сколько она выглядит. Господи, судя по ней, столько не живут… Наверное, никто не спал. Я знаю это ощущение забытья и нереальности, когда больная и опьяневшая душа качается в тишине и зыбком тумане.    

   Было тихо. И обрывки мыслей всё ещё продолжали терзать мой высыхающий и горячий мозг – это был какой-то пылающий комок. Но сейчас перед прохладой, овевающей моё лицо из раскрытого окна, я, вечно одинокий, был спокоен и почти не мучился. Энергия мысли не исчезает, энергия мысли веками витает над живыми! Загнанный городской люд спал. Если бы они знали в этой холодной зеленоватой ночи, с какой щемящей до боли сердца добротой и любовью я думаю о каждом из них и молюсь за них! Не только я, все мы – и Славка, и композитор, и женщина. Все волки позорные, принужденные Творцом жить с мировой скорбью и в поисках куска хлеба. Может быть мы последние люди? Последние, кто связан с землей и звездами? Господи, ты знаешь – ведь бывают же, бывают же мгновенья, когда падение в бездну становится полетом, сползает короста быта и за спиной вырастают крылья. И в плавном предутреннем парении над городом они нежно овевают дуновением и касаются пухом каждого. Но это невозможно высказать вслух – правда, которую выкрикнули – ложь. Вслушаться в себя – это дорого стоит! А я – не состоявшийся художник этого времени. Состоявшийся художник времени – тоже ложь, живущий за счет обманутых и озлобленных ложью же. Беда может в том, что сын Земли, ее соль и радость, не способен лгать с рождения, а потому вечно голоден и без прописки, а вся земная перхоть – сыта, кормясь ложью… Разве может Художник когда-нибудь Состояться? Зачем человеку ум, если у него есть совесть. Зачем писателю все время писать, если он знает, что писатель? Зачем человеку (если только он не сумасшедший) удостоверять себя какими-то (красными – бррр!) удостоверениями? Бог никому не судья, он только свидетель.     

   А снег всё падал и на пустынных тротуарах нежно отливал свежей голубизной. Миленькая девушка в шубке радостно шла по нему. Разве может быть несчастной и загнанной такая Радость идущая под тёмным небом по свежему снегу! Что ей эти двое несчастных и вдребезги пьяных?

   Низенький и кривой толкнул её к стене и что-то хрюкнул. Она крикнула, и крик её растворился в пустынном воздухе. Тот, что повыше, рванул с девушки шубку… Это было невыносимо!

   Я выпрыгнул в окно и легко побежал туда, к ним. В белом платьице, что-то пронзительно крича и рыдая, она бежала по белому снегу в туман тёмного безмолвия.

   - Ты чо, падла!

   Несчастный выбросил вперёд руку. И я не успел ему сказать ничего. Он узнает потом, что я хотел ему и всем сегодня, наконец-то, сказать… 

   Что же вы наделали, итальянцы?

   - Нарком, ты же его мочканул, - испуганно и тихо хрюкнул низенький.

    

  Хрустнул снег. В бледном зеленоватом сиянии мелькнуло что-то светлое. Пятно наклонилось и накрыло меня. Я услышал треск копий, увидел пурпурные плащи – Битву при Сан-Романо. Потом это светлое снова наклонилось и отодвинулось – печальное лицо Паоло Веронезе, изучавшего Законы Перспективы, открытые человеком по прозвищу Уччелло.

   Тёплая слеза упала на мои губы. Пятно стало радужным, замерцало и исчезло, уменьшаясь, в ночи.

   Девушка в белом бежала всё дальше и дальше в темноту. И в перспективе она была началом ещё никому неизвестной картины нового времени, которую напишет когда-нибудь грядущий Паоло…    

   9-10 ноября 1989 года.   г. Чита.

Паоло Веронезе. Брак в Кане Галилейской.

Интернет-адрес моего рассказа "Что же вы наделали, итальянцы": Проза, ру

________________________________

Подписывайтесь на мой блок. @azarovskiy - это уникальность всегда, везде и во всём!

mapala
25%
8
27
1.011 GOLOS
0
В избранное
Виктор Азаровский
Темы вечные, сюжеты - скоротечные. Текст только свой. Уникальное творчество.
27
0

Зарегистрируйтесь, чтобы проголосовать за пост или написать комментарий

Авторы получают вознаграждение, когда пользователи голосуют за их посты. Голосующие читатели также получают вознаграждение за свои голоса.

Зарегистрироваться
Комментарии (6)
Сортировать по:
Сначала старые